Город, в котором я…
23.04.2017

Город, в котором я…

Некоторое время тому назад благополучно умер сетевой проект «Донецк, я люблю тебя!», о котором писалось и здесь, и на «Википедии». Свое дело он в свое время сделал, а сделать больше помешало время и кое-что еще. Но некоторые тексты, которые там фигурировали, хотелось бы сохранить. Продолжаем это делать. Напоминаем: проект был чисто литературный. Просьба не беспокоиться тем, кто рассчитывает увидеть здесь что-то другое. И еще просим учесть: все эти произведения писались несколько лет назад. А некоторые — и вовсе много лет тому назад.

Сегодня добавляем рассказ Элины Петровой. Вот он…

 

Место рожденья — затеряно. Гражданство – заслужено:
Годы выслуги в лиге камней истории…
Снова вхожу в этот город, в котором люблю тебя.
Все эти сны и слова были ведь не напрасны?

                                                                  (Ли-Янг Ли)

 

Ты учишь меня драться, «ковбой», а в глазах – смешинки. А за ними – половодье неба, выношенного годами безлюдья; пронзительная озёрная ясность, к которой ласкается всё живое. Вороная жуёт траву с твоей ладони, перистые облака тонут в бледнеющей оранжеватой шири, и ты просишь рассказать о том, что «там» — в дымке города,  укрывавшего меня столькие годы от твоего сердцебиенья… Мы сидим на пороге, развёрнутом к закату, и я отпиваю из твоей кружки. Ты ждёшь. В тебе нет фальши и тщеславия; у тебя нет лекал, зеркал и вообще ничего «за душой», кроме самой души, невидимыми световыми тяжами переплетающейся со случайными подробностями города, в котором мне было так светло и одиноко.

А родилась я в лето любви, когда Вудсток внимал гениально глумившемуся над американским гимном Хендриксу и тебя отправляли бомбить Вьетнам. Родилась от большой любви неподалёку от шурфа угольной шахты, в военное время на треть километра вглубь напичканной трупами. Не Лоретта Линн, однако же, дочь шахтёра, чей ангел-хранитель вовремя пригнул ему голову от пролетавшей гильотины. «Рядовая безалаберность»: поднимаешься, плашмя прижавшись к ленте транспортёра, а тут тебе и забытый крепильщиком полок под аркою выработки – хорошо, если только слегка заденет каску, а не зацепит, не выкрутит, оглушённого, к праотцам. Хорошо, если не помнишь запах метана, хорошо, если не понадобится самоспасатель – да многое ещё что хорошо живому… Помню поникшую спину ещё молодой женщины, затягивавшейся папиросой у сыновнего надгробия на Щегловке, и как она шла потом через поле у вентствола, размахивая серой кофточкой. Такое никакая Терехова не сыграет – это надо пережить. Помню, как девчонкой увязалась за мамой, переписывавшей население пресловутого Шанхая, и как силикозный старик с блеклыми слезящимися глазами, перегнувшись через подоконник, бил клюкою по ветхим стенам барака, в котором завершал свои дни, а штукатурка всё сыпалась и сыпалась, обнажая крестовины хилой деревянной опалубки. Маме за несколько дней до того, как медсестра передала мне её обручальное кольцо и крестик, снилось, как её везут через ульяновский рынок и эти муторные улицы к Мушкетово, и всех жалко, жалко…

И вскоре после этого мотель неподалёку от Пентагона: морпехи, столпившиеся вокруг щуплого, похожего на Ганди, сонного портье; котёл, неожиданно взмывающий среди ночи заунывным буддистским «оуммм», и пикапы трудяг-мексиканцев, прогревающих двигатели с четырёх утра — точь-в-точь, как донецкий сосед-дальнобойщик, несколько зим заменявший мне будильник перед моими трёхтрамвайными эпопеями до проектного бюро. Литургия потомакских ветров, горячее дыханье нагревателя и лёгкое скерццо зачастившего по ледяной корке дождя оборачивается партитурой триллионов невесомых бусинок, тихо трепещущих в арфе беспредельной нежности, посылаемой мне мамой «оттуда». Ох уж эти растягивающиеся в ином пространстве секунды, трепетные, неуловимые. Как задержаться мне в них, позабыв расставание: исхудалое, уже не мамино лицо в обрамлении парика, захлопывающее все двери леденящее эхо морга, а затем голубоватую плазму за правым плечом? Как прикоснуться к этой надежде тёплой, рассеивающейся в предрассветном, периферическом? Только градинки на ветру и пробуждение «не там»: где лишь сегмент света под циркулем настольной лампы, монотонный душ постояльца за стеной и жужжанье Конгресса о бюджете представительства в Багдаде. Или постепенно светлеющее над неоном бензозаправки пепельное небо и возвращение классически искашлявшейся блудной жены в душное полнокровье Техаса, где, как заведено, всё оттаивает, упитывается и образумливается… Земля моя сакральная, саркозная, где ты теперь со своими ржавыми вагонетками, затерянными в необозримых снегах трансформаторными рогатинами, наивным шансоном и извечным дребезжащим стаканом в никелированном окладе на столике купе? «Другие берега», да и я посильнее буду.

Выносишь гитару и пыльную коробку с горчичными от давности фотографиями. Ага, вот и ты, серьёзный мальчуган в отцовой шляпе, играющий в героя кантри Хэнка Вилльямса. И я рассказываю этому маленькому Хэнку о худосочной девчонке, в бликах раскрашенной фломастерами лампы кружившейся под Моцарта, а по утрам перемахивавшей через заборы детского сада, чтобы снова бродяжничать по вздувавшимся на ещё неосвоенной карте города секретным островкам. Представь, как c заячьим пульсом в ушах она на спор взбирается по ржавым петлям ступенек на 32-метровую дымовую трубу и с видом отважного капитана взирает на панораму «новых земель», раскинутых где-то там, в солнечно-оливковой дымке над Калиновой балкой. Или оказывается в экспедиции, для которой лишь нужно свернуть с основной дороги в неизвестный дотоле переулок: «заблудиться» и найти нечто необычайное, а возможно даже оказаться в другом городе — к примеру, в Ленинграде… Снег на бульваре Шевченко ещё не расстаял, но сугробы по сторонам слякотного шоссе уже увенчаны чернёной карамельной коркой от брызг пролетающих машин, а разлитое в воздухе волненье и чириканье кружит голову так, что даже последний воробей спрячет шапку в портфель и отправится на поиски неведомого. Уж не знаю почему, но «Ленинград», под неверною клочковатою импрессией мартовского неба, оказывается затерянным где-то за облущенным желтоватым зданием ДК Октябрьской революции. Зажмуриваю глаза, прислушиваясь к капели с воображаемых капителей. И вдруг становится так тихо и волшебно, что решаюсь поделиться со своей подружкой-первоклассницей пятым соннетом Шекспира, найденным на странице настенного календаря и вызывавшим мою бурную наивную лакримозу о некоем летучем пленнике: «И только аромат цветущих роз — летучий пленник, запертый в стекле, — напоминает в стужу и мороз о том, что…»

Пожалуй, мне уже давно незачем куда-то сбегать, и это хорошо: «и был вечер» — танцую блюз для Гитар Шорти, «и было утро» — растворяюсь в потоке стремительных дорожных развязок вольно разбросанного и повсюду кондиционируемого Хьюстона, в котором нет места ни пешеходу, ни сапожнику, ни слякоти, ни тягостной памяти, клубящейся в моём потаённом Солярисе. То ли Хьюзовка болезная,  со всеми её прочувствованными  подошвами меридианами и лужами; где каждая остановка или парк – вспышка воспоминания, разговор с другом, фантомная каузалгия незаписанного стихотворенья… Вот это брёвнышко под ивой у акварельной ряби городского ставка, где, не без штопора в дамской сумочке, правилась моя первая рукопись — прекрасным человеком, с которым уже не свидеться. Склон в парке Ленинского комсомола, где разогнавшись на скэйте, я кубарем летела на изумрудный газон. Колесо обозрения, в верхней точке которого одному из подростков-скэйтбордистов вздумалось проверить прочность металла и нервов, зацепив крючок кабинки за остов машины: каретка со вцепившимися в перекладины придурками медленно наклоняется, достигая опасного угла, при котором мы уже обречённо болтаемся в воздухе (причём у Ленки рука в гипсе), а билетёрша так и не слышит наши крики из-за Кобзона в громкоговорителе. Крючок разгибается…

Первая сигарета у Кальмиуса. Медленно расплываются круги в разноцветной колоннаде отражений, словно мерцание чудной органной прелюдии Сезара Франка, накануне звучавшей в зале Прокофьева. Случайные встречи на донецких остановках оказываются прелюдиями к дружбам, продолжающимся уже четверть века. Конечная на Горького: в каждом подъезжающем троллейбусе тревожно выискиваю глазами всё не появляющуюся однокурсницу, а ухожу с остановки через мост, под руку с рассказывающим мне свою одиссею Художником. И долгие годы сопровождаю его в ней, даже на расстоянии и сквозь сон пытаясь оградить от опасности. Под утро старуха с чадною пемзою лёгких склоняется над его подушкой, и я тут же вытряхиваю себя из сна и нервно кручу телефонный диск до тех пор, пока Он, изнурённый после командировки, очнётся и, закашлявшись, бросится открывать окна там, где сочится газ из давно залитой конфорки. В следующем видении перехожу вброд на какой-то плесневеющий дантовским сыром остров: отогреть окоченевшего, наполнить пустой холодильник. Через день узнаю о реанимационной ночи после аварии. Со временем юношеское «я кричу тебе голосом Джоплин: не оставляй мне вместо себя стихи!» перерастает в тёплое: «Знать, что в анфиладе комнат пахнет морем, ждут цветы. Знать, что рядом где-то ты…» и наконец: «Как ты? Поцелуй от меня нежно свою итальянку за то, что так заботится о тебе»… Любовь никогда не перестаёт.

Даже к таким несносным, как Изобретатель. Хотя бы за такую же, как у его отца, открытую улыбку под печальными еврейскими глазами… Лето его отъезда в Америку выдалось необычайно жарким. Шахтёры колотили по пустым кастрюлям под обладминистрацией, а мы слушали Бранденбургские концерты, Шнитке и «Битлз», занимаясь любовью на полу постепенно опустевавшей квартиры: «A lifetime is so short. A new one can’t be bought. But what you’ve got means such a lot to me. Make love all day long, make love singing songs». До сих пор сохранила чёрно-белое фото, где он дурачится на побережье Пицунды, в шортах с размашистой надписью гуашью «BEATLES». Он всегда напевал что-нибудь битловское, даже когда потея нёс меня на плечах, спускаясь с террикона возле парка Щербакова. А потом посыпались звонки из Москвы – последние попытки разъяснить, что возможны иные формы жизни и ландшафтов, кроме привычных. Но что могло быть заманчивей, чем задумчиво подкуривать на бульваре Пушкина, правя очередной текст для панк-группы соседа с «макаронки»; зацепившись хвостом за поручень, листать Битова в переполненном троллейбусе и ту же «Розу мира» в перерывах между нарезанием фасок в сталкерской затрапезе «Сантехдетали»? Родители разыгрывают сердечные приступы, дабы дитя не покинуло их, и оно снова забрасывает на плечико в ватнике остро пахнущую ржавчиной двухдюймовку. Каждому свой крест по мере глупости. Изобретатель, с лыжными палками и незажившим подземным прошлым на шахте Засядько, летает теперь одиноким астероидом по сверкающим просторам Колорадо, обогащая невостребованные на Родине аэрокосмические технологии элементами контроля для марсоходов и Боингов, а его наследственная квартира на Челюскинцев… ну что ж: «всегда ведь так – нет радости немей: пока игла по всполохам Токкаты ещё скользила, видел ли кто складки, увы, уже не льющихся вещей?»

Укоряет в мягкотелости, потому что не умею не прощать. Когда-то в юности он случайно наткнулся на те жуткие материалы о шахте №4–4 бис, похоронившей двадцать пять тысяч евреев, после чего только и подозревал в каждом своём земляке родственника одного из палачей: «Пока не будут опубликованы имена и неизвестен действительный масштаб злодейства, как это было сделано в Германии, каждый антисемит или его знакомый, что молча слушает антисемитские хохмы и ухмыляется; каждый, кто считает, что его хата с краю и лучше забыть и не знать — палачи. Тот факт, что значительная часть жертв — не евреи, должен напомнить, что с евреев террор всегда только начинается. Быстро наступает очередь всех остальных». И ещё эта вечная тема пост-вертухайского гламура о том, как после окончания сталинизма из лагерей вернулись не только миллионы выживших зэков, но и сексотов, вохровцев, охранников, прислужников режима: «Они тоже смотрели на мир сквозь решётку и проволоку, но их хорошо кормили за счёт зэков. Выжившие вертухаи дали более здоровое и многочисленное потомство, чем доходнЫе зэки. И вот оно, нерабочее, наглое, закрывает собой экраны и страницы, составляя ткань и скелет современного русскоязычного общества… Без молчания ягнят ГУЛАГ не возник бы вообще — требовалось даже не сопротивление, а просто мысли в каждой голове о том, что можно жить иначе. Не было и нет даже и мысли… Но, если бы я даже не был русским, всё равно любил бы эту землю по множеству причин. Русская почва и русский народ изуродованы больше, чем многие другие почвы и народы, а потому и больше нуждаются в любви.»

Да, изуродованное ещё больше нуждается в любви — подолгу залечиваются гемофилические веточки судеб и судибогов Иовых. Не сразу привыкают и к свободе. Почему-то припомнился работавший на шахтном водоотливе зэк «дядя Саша», постоянно забывавший отметиться перед подъёмом из шахты. Вокруг тревога — человек, дескать, пропал, а дяде Саше, оказывается, против обыкновения отвечать за себя: «Двенадцать пасочек оттянул, везде строем водили, а тут опять за себя думать». И думал он как-то странно. Откачивает насос воду, позади двигателя вентилятор работает, а у дяди Саши — мысль: «Если сунуть палец в вентилятор, не весь отобьёт?» Сунул. Полтора месяца отдыхал на оплачиваемом больничном, радостно воркуя среди ульев на пасеке тестя.

А на днях разговаривала с пережившей кошмар Аушвица, но до сих пор сохранившей великолепную стать и глубокий, насмешливый голос гречанкой, какое-то время даже пожившей в Германии, чтобы… простить. Снимаю ей головную боль и не могу отвести глаз от этого синюшного номерка на руке, а она улыбается: «Много было горечи, но не перечесть того, за что возношу благодарения». Радость моя, как и нам не прогоркнуть, как не терять любви к тем, кто слаб и увяз в стремлении состояться любыми средствами, да так, «чтобы им всё оплатили, каждое душевное движение, потому что призваны и живут только раз»? Редактор меняется в осанке, подталкивая свою Дульсинею поближе к Спонсору, потому что пора наконец открыть «независимый» арт-центр; передрейфивший от наездов Физик, опрокинув стопку коньяка, едет за помощью в «контору», чтобы позволили преломить кусок пирога в регионе; Батюшка принимает пожертвования от казнивших не поступавшегося пакетом акций — все находят благовидные оправдания, но “никто не верит и никому не нужна эта Комната”. Впрочем, не мне, перелётной птице, судить о покупающих лестницу в небо. Вот я опять с застывшей от обжигающего ледяного ветра улыбкой поднимаюсь на дельталёте над аэродромом в Моспино, и «седенький дымок саднит сезонною анестезией штакетники, бессмысленные крыши и безучастно распростёртые поля. Меня здесь нет — лишь свежая земля, и на верхушке тополя всё дышит, и разрывается листочек… столько лет.»  И опять, покружив над Мексиканским заливом, приземляюсь в покачивающихся от зноя сумерках радушного Хьюстона.

Мой муж, американский адвокат, говорит, что Донецк is very nice, со всеми его прелестными парками, бульварами, фонтанами и университетами, из которых выходят такие «царевны-лебеди», как его жена и её подруги. Конечно же, нерв города не в этой «найсности», однако, город действительно разрастается и хорошеет, радуя болельщиков, завсегдатаев кафешек на бульваре Пушкина и предпринимателей, пролетающих на дорогущих авто куда-то в иные, охраняемые измерения. Последние скальды ещё пестуют мифы о наших божественных, бомжественых краях, а перед моим институтом, как всегда, чему-то смеются стайки более ухоженных и прагматичных, нежели в моём поколении, студентов, И, вместе с тем, что-то словно застыло в прошлом. Моя соседка, участковая врач, по-прежнему боится подхватить вирус или сломать каблук – кто оплатит подобную роскошь? Запроектировавшая сотни котельных энергичная сотрудница пообмякла и сетует, что жизнь её на Будёновке обернулась как-то совсем печально. На бывшей Реакторной гигантские сосульки и окостеневшее на верёвках бельё, как и прежде, живописно обрамляют вид с балконов нашей обветшавшей хрущовки на парадное средней школы, куда теперь отводят детей мои одноклассники. У подъезда проваливаются в ту же, периодически забрасываемую щебёнкой, яму, в которой промачивали ботинки провожавшие меня из школы «женихи». Когда-то искалеченный под завалом и поставивший себя на ноги шахтёр изрядно постарел, но всё ещё узнаваем: всё так же бродит по двору в закатанных подштанниках, обливаясь из ведёрка ледяною водою, и, глядя на небо, чему-то улыбается. Проведя всю жизнь за бумагами, «во всём белом», вряд ли так улыбнёшься. А я улыбаюсь, вспомнив лохматую дворнягу Анфису, когда-то прижившуюся в ламповой шахты «Соц. Донбасс» и долгие годы провожавшую смены горнорабочих, ласкаясь к их засаленной спецодежде и с неистовыми угрозами бросаясь на случайно заглянувших в чистом.

Моему отцу уже семьдесят два, но каждое утро, около семи, он по-прежнему открывает свой цех на шахте и вертится волчком до позднего вечера: «Жизнь – там, где я нужен людям. Не поливать же мне вам анютины глазки, пока вы морочите своих присяжных?» Разговариваю по Скайпу, подспудно считывая кардиограммы – сам ведь не признается: не тот характер, чтобы жаловаться. Эти капельницы, встречи наши редкие, аэропорты… Извини за сумбур, ты и сам всё понимаешь. Тоже порой перелистываю старые фотографии. Вот подвыпивший папка, с его давно уже покойными друзьями-механиками, в кафе «Шина» — то бишь пивном гараже для выходящих со смены. После всех его красных дипломов, скрипки, бокса и гениальных рацпредложений, выменянных на очередь на квартиру с пятиквадратной кухней, на которой мои друзья часами читали стихи за чашечкой турецкого кофе, а подруги делились своими невзгодами. А вот подведенные стрелками бесподобные глаза красавицы-мамы, постепенно ускользавшей от нас из безнадёжного чистилища онкологии на Заперевальной. Мой дед, удалой джазмен, вернувшийся невредимым после взятия Рейхстага. Измождённая тропическою малярией бабуля среди узбекских беспризорников в 40-е. Погибшая во время революции семья моего былинного, мастера на все руки, кузнеца-прадеда… Лики всех тех, чьи кресты на надгробьях прорастают солнечными колосьями в моих странных предутренних снах. Тех, на чьей генетике я, пожалуй, поставила крест, раздаривая свою любовь китайской и мексиканской ребятне. Хотя, разве это существенно кого мы, дети Божьи, любим, да и что есть своё и чужое? Как у Бродского: «Звезда от других отличалась сильней, чем свеченьем, казавшимся лишним — способностью дальнего смешивать с ближним.»

Тебе почти шестьдесят пять, «ковбой». Ты воспитал столько детей, что уже не о чём волноваться, раздал дома бывшим жёнам и, словно в 19-м веке, мирно живёшь в хижине без кондиционера, выращивая целебные растения и осмысливая книги, на которые раньше не находилось свободной минуты. В сорокоградусную жару жилистыми загорелыми руками ремонтируешь авто и всё, что потребует твоей заботы, а по вечерам, прильнув грудью к земле, отдыхаешь на шпагате или кувыркаешься через плечо, перелетая над строем из пяти почтительно преклонившихся студентов; заразительно смеёшься и поёшь мне под гитару не хуже Элвиса. Ты учишь меня драться, исцелять и не нервничать по пустякам. В твоих глазах столько одиночества и любви. Ты слушаешь о городе, в котором я люблю тебя. Мы с тобою одной крови.

 

Еще в проекте «Донецк, я люблю тебя!»

Светлана Заготова. «Астрономия Земли»

Александр Верный. «Бенефис Аркадия Ивановича»

 


Ясенов

Ясенов

Ещё статьи из этой рубрики

Комментарии

  1. Pavelech
    Pavelech 24.04.2017, 17:59
    Сколько лет этому мудрому человеку?
    • Ясенов
      Ясенов Автор 26.04.2017, 22:52
      Немного, Павел Григорьевич. В худшем случае - за сорок
    • ЕЕК
      ЕЕК 27.04.2017, 13:44
      А родилась я в лето любви, когда Вудсток внимал гениально глумившемуся над американским гимном Хендриксу и тебя отправляли бомбить Вьетнам.
      - в 1969 году.
      • Ясенов
        Ясенов Автор 27.04.2017, 14:20
        Не факт, что это ее реальный год рождения. Она же не автобиографию писала
        • Pavelech
          Pavelech 27.04.2017, 15:22
          Это - факт. "Элина Петрова 48 лет, Донецк => Хьюстон, США Последний визит: ... "
          • Ясенов
            Ясенов Автор 28.04.2017, 18:41
            Эх, Павел Григорьевич! Убили интригу. Да и возраст девушки раскрыли, что недопустимо!
          • Pavelech
            Pavelech 29.04.2017, 00:56
            Эх, Евгений Юрьевич! Во-первых. При чтении мне показалось, что автор гораздо старше, чем оказалось в действительности, чему я рад. Во-вторых. Для человека моего возраста, простите, Элина Петрова - просто молодая девушка. :) Заметьте - красивая!
          • Ясенов
            Ясенов Автор 29.04.2017, 17:11
            Заметьте - красивая!
            Безусловно! На этом и сойдемся:)
  2. myasnik
    myasnik 26.04.2017, 15:03
    Видимо сказываются исключительно пролетарские корни... Вот нифига я не понимаю таких заумных текстов, хоть плачь!

Написать комментарий

Только зарегистрированные пользователи могут комментировать.