Должник
Некоторое время тому назад благополучно умер сетевой проект «Донецк, я люблю тебя!», о котором писалось и здесь, и на «Википедии». Свое дело он в свое время сделал, а сделать больше помешало время и кое-что еще. Но некоторые тексты, которые там фигурировали, хотелось бы сохранить. Продолжаем это делать. Напоминаем: проект был чисто литературный. Просьба не беспокоиться тем, кто рассчитывает увидеть здесь что-то другое. И еще просим учесть: все эти произведения писались несколько лет назад. А некоторые — и вовсе много лет тому назад.
Сегодня добавляем отрывки из повести Игоря Скрипника. Вот они…
Жарко и душно. На дворе начало августа. Донецк, изнывающий от зноя. Наверное, всё в этом мире пропиталось влажным жаром, и какое-либо иное существование трудно себе представить. Квартира матери находилась как раз на южной стороне дома. Весь день нестерпимо светило и палило. Филипп закрывал плотные зеленые шторы, но избежать духоты не было никакой возможности. Он бежал по делам на улицу, но жара забралась и в подъезд, и в любые другие комнаты, квартиры, кабинеты, куда он заходил. Не говоря уже о транспорте…
И кран в ванной как назло потек! Надо же такому случиться в самый разгар лета! Филипп уже дважды за вчерашний день звонил в жэк, и те обещали сегодня кого-то прислать, но не сказали, кого и когда. И главное, возможности ждать сантехника у Филиппа сегодня совершенно не было. Нужно оббежать с десяток мест по более-менее важным делам. Когда заканчивались деньги, приходилось шевелиться.
Он без дела покрутился по квартире. Однокомнатка… Приткнуться некуда. То ли дело у Толика Маршальского… Хорошее было время. Дом в восемь комнат, и хозяин добрый. Меценат… Поддерживает русское искусство. На самом деле, просто лопух, повыпендриваться захотелось, имидж себе состряпать. Окружил себя «людьми искусства»… Каждый вечер заходили. Кое-кто оставался ночевать, иногда и не один, а с барышней, Толик ведь добрый. Филипп вообще жил у него три месяца. А кто они, эти «люди»? Трёпла несусветные, халявщики, попавшие в струю… К халявщикам Филипп себя не относил. Во-первых, московский литинститут все-таки с красным дипломом в биографии имеется, а во-вторых, он с Маршальским сотрудничал: возглавлял издательство, руководил выходом в свет десятков книг, книжечек и книжонок. Да, замечательное было время. А насчет матери, все-таки не нужно было соглашаться, теснота здесь, духота, того и гляди рассудком тронешься.
Письмо от матери лежало на комоде. Повертев в руках распечатанный конверт и еще раз перечитав берлинский адрес, Филипп отложил письмо. Что она может ему писать?! Разве только сообщить, что задерживается в Германии еще на два месяца… И всё из-за этого хахаля… Боже, как смешно-то звучит: хахаль. Учитывая, что матери в этом году сорок девять… Тем не менее, так оно и есть. Хахаль есть хахаль, и из-за него она уже полгода носится по Германии из города в город. Неизвестно, сколько еще будет носиться. Он какой-то знаменитый то ли трюкач, то ли фокусник. Путешествует самостоятельно. Хорошо, хоть не с цирком, а то кому скажешь – не поверят: мать убежала с цирком. Квартиру оставила, непонятно, то ли в награду, то ли в обузу. И хотел бы уйти из этих четырех стен, да сыновний долг не пускает. У матери все-таки деньги водятся… Благодаря хахалю.
Знала бы она, как он ее однокомнаткой в центре распоряжается! Впрочем, сейчас многие сдают с почасовой оплатой. Ну, кому там перепихнуться негде или просто перекантоваться нужно, поспать между двумя ночными. Живые, хорошие деньги, между прочим. Филипп с них даже участковому отслюнявливает, чтоб ненароком не настрочил акт про притон и всё такое, тем более, никакого притона здесь нет, а с участковым получается, что Филипп даже как бы налог государству платит, то есть у существования его почасовой оплаты есть законные основания.
Жизнь дорожает… Последние несколько дней Филипп сдавал квартиру приятелю одного знакомого. Приятеля все звали Китом или Китярой. Китяра приехал в Донецк из какой-то деревни, какого-то захолустья на заработки. Поработал месяц на стройке, получил первую получку и всю ее просадил на автоматах и пропил. Дорвался до городской жизни… С работы его выперли, он какое-то время шастал по городу, пристраиваясь то тут, то там, а сейчас снова что-то охраняет по ночам. Сюда приходит спать. Ночью на работе тоже спит. Круглые сутки спит. Говорит, от места работы недалеко. Пусть живет…
Остановившись перед зеркалом, он взглянул на себя и вспомнил утренний сон с Дашей. Возбуждение снова пробежало по нервным окончаниям. Все-таки здорово та Даша выглядела, но больше всего Филиппа впечатлило собственное тело во сне. Не то что, так сказать, оригинал. Красивым его назвать, наверное, никто бы не решился, потому как не за что. Вполне среднестатистическое лицо, фигура, сильно испорченная сколиозом… Вечная сутулость и выпуклое пузцо, как сейчас принято говорить, пивное. В армию в свое время не взяли. Еще и лысеть после тридцати стал. Хорошо, хоть ото лба – сходит за проявление интеллектуальной работы. Хотя, может быть, так оно и есть.
До десяти сегодня деваться некуда. В десять припрется Кит, следовательно, придется сваливать. В одиннадцать надо зайти к Маринке. Мишатку было бы неплохо повидать, но он, наверное, еще в школе будет. Потом к Рафику в офис – отдать работку. Потом… Потом — время покажет. И деньжат, деньжат надо у кого-нибудь занять…
Какая тоска, господи! Наверное, стоит все же бросить все и уехать. До чертиков надоел Донецк. Что если махнуть в деревню под Киевом? Бабка-то еще жива, отцова мать. Сколько же лет я у нее не был… Мать как с отцом развелась, так с ней и не общается, хотя письма, помнится, писала. А отец умер, и писать бросила. Надо бы навестить Михайловку. Осенью там хорошо.
Хотя, если подумать, кто, кроме бабули, меня там ждет. Даша, что ли? Сейчас она, небось, уже превратилась в краснорожую бабищу с пятью детьми. Муж бухает, бьет, сама торгует на рынке или где еще там… И приснится же такое! Раз поимеешь такую дашу-раздашу, потом всю жизнь вспоминать будешь. Где эти сладкие мгновенья… Разве в них вся жизнь заключается? Кто знает… Ничего уже не знаю. Не знаю даже, что Мишатке при встрече рассказывать. А он ведь потребует, за руку станет теребить, чтоб поговорил с ним.
Чёрт возьми, Мишатка! Когда ты только должен был появиться на свет, у меня было столько для тебя ответов, на самые разные вопросы. Мне хотелось рассказать тебе о стольких вещах, которым никогда не учил меня мой собственный отец. О том, с какой стороны подходить к такому человеку, а с какой – к сякому… О том, как правильно готовить уху из выловленной тобой же рыбы… О том, чем закусывать вино, чем коньяк, а чем водку… О том, как удержать с собой еще на полчаса женщину, которой пора домой. Да сколько разных вещей хотелось мне тебе поведать! А теперь я не знаю, как готовить тебя к той жизни, которой живем мы теперь, которой сам живу. Дело в том, что она сама по себе поверхностна и не требует понимания каких-то глубин. Так стоит ли рассказывать о том, что твоя жизнь неизбежно превратится в рутину? О том, что после тридцати останутся только тени от тех смыслов, вдохновений и впечатлений, которыми ты будешь жить в двадцать лет. И хочется верить, что эти юношеские порывы в тебе будут, что прежде чем прийти к осознанию бессмысленности твоего существования в этой стране, ты все же прикоснешься к вечным ценностям. Мы с твоей мамой приложим к этому все усилия. Но какие это будут усилия, черт возьми? «Сынок, — скажу я тебе, — единственное, чему я могу тебя научить – это умению переходить дорогу так, чтобы тебя не сбила машина. На перекрестках оглядывайся на все стороны света, потому что машина может появиться откуда угодно. Вот и всё…»
<…>
Сидиэрка, которую Филипп держал в руке, предназначалась PR-менеджеру одной юной компании, торгующей джинсовой одеждой из Европы. На ней был только один файл, он представлял собой сценарий рекламной акции оной юной компании, изо всех сил желающей овладеть донецким рынком сбыта. Сценарий писался Филиппом на заказ, а срок его сдачи заканчивался сегодня в полдень. Большая часть гонорара была уже выплачена. Так уж получилось, что Филиппа директору порекомендовал их общий знакомый, и директор, кстати, армянин по имени Рафик, не усомнившись в порядочности Филиппа, тут же выдал ему такой же порядочный аванс.
Рафик Оганян хотел, чтобы весь Донецк покупал только его джинсы. Чтобы во всех газетах и журналах писали о его фирме. Чтобы у него появились солидные клиенты. Чтобы со временем он мог купить весь первый этаж дома (а лучше двух) в столице на Крещатике. Чтобы у него, Рафика, в конце концов, брали интервью. Ему было всего двадцать два, и компанию ему подарил папа. Кто такой этот папа, Филипп особо не знал, но догадывался… Короче говоря, желания Рафика принадлежали области популярной фантастики. Тем более что в Донецке точно такими же джинсами торговали на двух огромных вещевых рынках – возле железнодорожного вокзала и на Текстильщике.
Их познакомил Гриша Годуленко, бывший одноклассник Филиппа, ныне заведующий PR-ом в фирме у Оганяна-старшего. Гриша сызмальства умел втираться в доверие к вышестоящему начальству, начиная более сильными мальчиками и заканчивая учителями. Он умел поставить дело… Теперь он стал одним из тех, о ком говорят: «Он умеет делать деньги».
В троллейбусе стояла такая духота, что хоть пешком иди. Пятеро молодых людей студенческого вида, видимо, принадлежавших одной компании, молча уткнулись в мобильные телефоны. Общаются… чуть наклонившись, он без труда смог прочесть на одном из дисплеев: «…подумать над своим поведением. Ты его напрягаешь. Или спи с ним, или пошли на…» Девушка, которой принадлежал мобильный, даже не пыталась как-то прикрыть личную переписку. «Месседж» о перипетиях вчерашнего вечера, кроме Филиппа, могла свободно прочесть толстая тетка, сидящая слева от девушки, молодые муж и жена, сидящие сзади, и женщина, стоящая рядом с Филиппом. Девушке было все равно…
Филиппу вспомнился Московский литинститут, бульвар Герцена и лучшие годы его жизни. В первые годы суверенитета он как у Христа за пазухой жил у тётки в Донецке, и именно она подтолкнула его заочно поступить в лит. Спустя месяц после того, как Филипп сдал вступительные экзамены, Украина стала отдельным государством, а сама литинститутская система привлечения в центр лучших провинциалов внезапно потеряла смысл. Поступая в советский литинститут, учился Филипп уже в российском, то есть иностранном вузе. Так уж получилось, что он успел вскочить на подножку последнего вагона. После девяносто первого в лит стали брать уже других людей, да и условия изменились.
Донецк тех лет был мрачным городом с огромным клубком литературной тусовки провинциалов. Так или иначе сравнивая местных интеллектуалов с московскими, Филипп приходил к выводу, что он почти единственный, кого столичные литературный боги приняли в свои ряды, ну, почти как равного. После сессий, поварившись в московском соку, он въезжал в Донецк, что называется, на белом коне. Правда, этого коня видел и ощущал исключительно он сам.
Вот было время, когда мысли о высшем предназначении не покидали меня ни на день. И что самое странное, в каждый мой московский приезд мои мучения увеличивались в несколько раз. Никто из донецких этого не знал. Никто не знал, что каждая сессия в лите для меня – это не столько испытание знаний, сколько психологическая тяжба с самим собой.
Я жил в общаге среди поэтов и писателей. Время было ужасное для тех и других, однако некоторые из них уже на третьем курсе создали себе имя или, по крайней мере, сделали хороший задел для этого. А я не знал, как им это удается. Я писал не хуже их, вот в чем дело. Однако они умели обернуться в Москве, а я нет. Они знали, когда и где проезжает поезд, на который можно вскочить, а я знал только один поезд – номер девять, «Москва-Донецк». Только сходя с него на конечной станции, я чувствовал себя полноценным человеком. Ощутив под ногами донецкий перрон, я возвращался в родные пенаты и успокаивался на ближайшие несколько месяцев – до следующей сессии. Кажется, в те времена я вообще был единственным человеком в Донбассе, который учился в Московском литинституте. Заочно, конечно.
Когда в девяносто седьмом я писал дипломную работу, мысли о высоком предназначении достигли апогея. Мне казалось, что вот я закончу свой культурный институт, и все двери мира распахнутся передо мной. Страсти подогревал писатель Владимир Маканин, с творчеством которого был связан мой дипломный проект. Две встречи с ним тогда перевернули моё сознание. Счастьем для человека, приехавшего из провинции, было встретиться с по-настоящему известным писателем. И какого же было мое удивление, когда Маканин признался, что сам, несмотря на то, что живет в Москве, был и остается закоренелым провинциалом. Чёрт возьми! Его слова так воодушевили меня! Никакой четкой цели у меня не было, но зато я точно знал, что хочу стать по-настоящему известным провинциалом. Это и был апогей тех самых мыслей о высоком предназначении.
Другой вопрос, отчего же у меня ничего не вышло. Будем же откровенны, кроме тоски по всё тем же мыслям, ничего не осталось. И может быть счастливы вот эти студентики, созерцающие мобильный мир. До них долетают только самые простые месседжы, и те придумывают изготовители рекламы и масс-медиа. Превед, студендеги!
<…>
У Филиппа было очень много знакомых в разных городах Украины и России. Рано или поздно он занимал деньги у каждого из них, даже если для этого приходилось потратить целый день или ехать Бог знает в какую даль. Это вошло у него в привычку, и он иногда сам не мог объяснить, почему, в деньгах особо не нуждаясь, он деньги занимает. Отдавал он редко. Во-первых, потому что занимал, в основном, по мелочам – максимум двадцатку. А мелочи чаще всего забываются. Во-вторых, он никогда не занимал у одного и того же человека дважды на протяжении пяти-шести месяцев, а круг его знакомых был столь широк, что пока он начинал занимать у последних, первые уже забывали, что давали ему в долг, что позволяло Филиппу занимать у первых снова и идти по новому кругу. Иногда кто-нибудь, конечно, вспоминал о должке, однако суммы-то были такие, что поднимать шум никому из-за них не хотелось – смешные суммы.
Поначалу каждый знакомый был уверен, что Филипп занимал только у него одного. Мол, подумаешь, пару раз забежал какую-то мелочь занять. Однако, постепенно пробегаясь по десяткам знакомых, Филипп занимал «мелочь» у каждого. В итоге выходило, что он должен всем в общем самую что ни на есть крупную сумму, и при этом каждому – какую-то мелочь, о которой многие и вспоминать не хотели. Правда, мир тесен, и со временем знакомые Филиппа стали выяснять, что он занимал не только у них, но еще и у того, и у этого… Не то чтобы после этого они перестали ему давать в долг, просто отношение к нему в литтусовке и околотусовочных кругах сильно изменилось. Филиппа не очень жаловали. Многие его откровенно жалели, находили какую-то работу, подбрасывали ту самую «мелочь». Он делал вид, что не замечает перемены отношения к нему со стороны окружающих, тем не менее, любые предложения принимал с благодарностью. Это и располагало к нему людей. Другое дело, что он не мог, не умел или не хотел воспользоваться тем, что ему предлагали. Часто ему казалось, что знакомые подбрасывают ему второсортную работу просто потому, что считают его ниже себя. В таких случаях предложение он принимал, но потом звонил и вежливо отказывался, ссылаясь на занятость.
Вообще в юности с работой Филипп не спешил. Мать им почти не занималась. Сестра матери, тётка Светлана, позволяла ему делать всё что угодно, лишь бы это было в рамках приличий, которые устанавливала она сама. Такое условие она поставила перед ним до окончания литинститута. Филипп быстро смекнул, что лучше придерживаться тех рамок, которые установила тетка (тем более, что жесткостью они не отличались, тетка все-таки обожала единственного племянника), чем суетиться, бегать в поисках работы, уставать, не высыпаться… Молодость есть молодость и промелькнуть она не должна. Так считал Филипп. И как хорошо, что так же считала и тетка Светлана!
Первую работу ему нашел приятель, когда Филипп уже был на пятом курсе и начинал изнывать от скуки. Тем более, что все сверстники к тому времени уже куда-нибудь, хоть за копейки, да устроились, и он оставался один. Нет, это не было примером для подражания. Всё гораздо банальнее. Четыре года Филиппу ничего не оставалось, как крутиться в донецкой литтусовке. Процесс одалживания начался естественным путем, потому как тетка не могла дать достаточно карманных денег, а пребывание в литтусовке так или иначе требовало финансовых вложений. Приходилось занимать, а чтобы занимать, приходилось расширять круг знакомых. Идя в одну компанию, он занимал деньги у другой. Компаний было много, так что процесс растягивался до бесконечности.
И тем не менее, Филиппа в Донецке любили, несмотря на то, что знали о его безденежье. Его ценили прежде всего за умение писать прозу (а оно у Филиппа все-таки когда-то было) и общительность. Он умел быть душой компании.
Так вот в один прекрасный момент эти компании начали постепенно распадаться, потому что люди не могут бесконечно тунеядствовать, пить дешевый портвейн, надсаживая почки, и рассуждать о прозе, поэзии, Михаиле Бахтине и судьбе России. С течением времени с Филиппом осталось только несколько закоренелых тунеядцев, для которых отсутствие работы, кроме всего прочего, было еще и принципом жизни.
Почувствовав скуку, тоску и ощутив безденежье от того, что занимать теперь было особо не у кого, Филипп сам попросил приятелей устроить его на работу. Аспирант филфака, теоретик литературы Миша Горбань, в общем-то, неплохой парень, но ужасно ленивый, устроил его на такую же ленивую работу. По-видимому, Миша Горбань и стал ленивым благодаря своей работе. Работал он на донецкой областной станции переливания крови, и тамошний ритм работы мог усыпить и сделать ленивым кого угодно.
Войдя во вкус зарабатываемых собственным трудом денег, Филипп через полгода променял ленивый труд на станции на только начинавший входить в моду евроремонт. Затем была должность верстальщика в одной областной газетке. Потом Филиппу вздумалось покорить донецкую журналистику. Он принялся ходить из приемной одной газеты в приемную другой, но ни в одном издании долго не задерживался. К тому времени он закончил литинститут, и пришла пора возвращаться к матери в Донецк. Жизнь переменилась, но не изменился сам Филипп.
И тут смена специальностей понеслась с бешеной скоростью, которая иногда совпадала со скоростью смены дней. Бывали времена, когда вчера Филипп пытался поставить утренник в седьмом классе общеобразовательной школы, сегодня уже подвизался наборщиком в полиграфическую фирму, завтра, бросив оба предыдущих занятия, просился прочитать лекцию по истории литературы XIX века. Не добившись успеха ни на одной работе, особенно, той, где существовала необходимость работать в коллективе или с коллективом, Филипп решил, как говорил дядя Варя, уйти в вольное плавание, то есть во фриланс, чем и занимался до сих пор с переменным успехом.
Те знакомые, которые подкидывали ему работу, сначала даже обижались на него за то, что он, так сказать, «не оправдал доверия», но вскоре перестали «иметь его в виду», если подвернется серьезная работа. Кирилл Хачук так и сказал при встрече: «Для тебя, Филя, еще не придумали работы». Филипп не знал, что на это ответить, и вместо ответа взял у Кирилла в долг три гривны. Работу, вернее, всякие подработки (потому что серьезной и стабильной работы у него никогда не было) он стал искать себе сам.
А близких друзей у него не было.
<…>
Смерть в подавляющем большинстве случаев банальна, отвратительна и практически не имеет ничего общего с той высокой смертью героев, которую так часто рисуют нам книги, и о которой каждый из нас так или иначе мечтает. Поэтому в живописании смертельных исходов более хочется верить абсурдистам, сюрреалистам и разного рода натуралистам.
По крайней мере, для Филиппа смерть, когда он в один прекрасный день имел честь столкнуться с нею нос к носу, могла оказаться именно такой – абсурдной, нелепой и страшной. Что же касается знаменитого вида смерти, как его обычно рисуют, то никаких кос, черных балахонов, капюшонов, бледной холодной кожи или даже юных девушек в розовых пеньюарах Филипп не видел. К нему смерть явилась в виде худого, жилистого, маленького и плешивенького мужичонки, выглядевшего лет на пятьдесят. Он хорошо запомнил жиденькие непромытые волосики, сальные усишки и коричневатую кожу смерти. И глубокие морщины, словно каналы в пустыне, не заполненные водой. И глаза, которые время от времени как будто застывали на одной точке, будто устав двигаться. Впрочем, в дальнейшем особо неприятным или отталкивающим лицо смерти он бы не назвал. Просто это лицо настолько близко наклонялось к нему в первые часы знакомства, что поневоле казалось уродливым: корявый нос, торчащая во все стороны щетка усишек, влажные полурыбьи-получеловечьи губы и мелкие желтоватые пятнышки, усеивающие лоб и подбородок.
Спустя некоторое время, когда Филипп уже стал различать предметы, находящиеся от него на расстоянии, а не только те, что возле самого носа, лицо смерти показалось ему не таким уж страшным. Смерть начала говорить какие-то простые человеческие слова и от этого становилась менее чужой. Это уже, скорее, было не лицо, а физиономия. А так как выражения «физиономия смерти» не существует в языке (а язык не может врать), значит, то лицо, о котором можно так сказать, принадлежит не смерти, а только человеческому, живому существу. Но все же первое воспоминание о склонившейся к нему смерти, о ее лице, каким он увидел его сначала, вблизи, всегда занимало главное место в памяти Филиппа. И даже когда смерть оказалась живым человеком, он не смог до конца поверить в это превращение, ибо в памяти его слишком ярко отпечаталось совсем иное визуальное представление о смерти, то и дело маячившее на переднем плане, заслоняя собою все иные лица.
Когда оказалось, что смерть зовут Авдеичем, она окончательно очеловечилась в сознании Филиппа, и он даже стал виновато улыбаться ей: мол, извините, что побеспокоил, господин Смерть, ей-богу, больше так не буду, отпустите подобру-поздорову, и давайте не будем видеться еще лет пятьдесят…
Смерть в ответ тоже улыбнулась, но только не виновато, а по-доброму, как будто еще хотела погрозить костлявым пальцем: мол, смотри у меня, не делай так больше, второй раз не прощу… А вот насчет «не видеться» ничего обещать не стала. Потом пропала из его жизни на долгое время, так что он и забывать о ней стал. И вдруг явилась. И адрес узнала, и дорогу нашла, хотя Филипп ей в свое время лишь номер телефона сообщил. С тех пор иногда навещает его без предупреждения и не заботясь о его, Филиппа, делах – занят он или нет. А Филипп ведь не может ее не принять, не впустить, не ответить, отказать в разговоре, потому как обязан он ей отсрочкой, обязан тем, что дала ему смерть еще сколько-то пожить, выходит так. Как же ей отказать? Тем более что приходит смерть просто за тем, чтобы поговорить. Даже не поговорить – выговориться, потому что смерть по сути своей одинока, и собеседники ей не полагаются. Разве только слушатели. Впрочем, в случае с Авдеичем не всё было так.
<…>
Тот, кого Филипп нарек смертью, и кто сам нарек Филиппа калачиком, звался, действительно, Антоном Авдеичем, в гости приходил редко, но уж если приходил, то просто так отделаться от него было уже невозможно. Причем, не потому, что он надоедал или появлялся в неподходящую минуту (хотя это так), а потому, что перед ним Филипп чувствовал себя, словно кролик перед удавом. Смерть, она ведь на то и смерть, что может заглотнуть в любую минуту, только будь готов. Что-то похоже на гипноз: тебя запрограммировали на определенную ситуацию, и когда эта ситуация наступает, ты не можешь вести себя никак иначе. Эта программа уже сидит в твоем нутре, в твоих нервных клетках, в белом веществе твоего мозга. У Филиппа такая программа тоже была. Причем, он не мог сказать, откуда она возникла и когда именно появилась. Не мог он объяснить себе, почему каждый раз при появлении Авдеича он превращался в кролика. Происходило это как-то само собой. Раз уж упомянули мы к ночи старика Зигмунда, то скажем прямо – происходило это подсознательно. Ну не загипнотизировал же его Авдеич в самом деле тогда, восемь лет назад, когда они только познакомились!
На самом деле Филипп боялся Авдеича так же, как люди боятся смерти. Боялся, что однажды он придет и заберет его с собой навсегда. Раз уж Авдеич восемь лет назад спас ему жизнь, значит когда-нибудь придет такой момент, когда Авдеич явится к нему и скажет: «А теперь отдавай должок». И у Филиппа не будет выбора. Правда, пока что Авдеич не произнес этой фразы, однако всё к этому шло. Сам Авдеич об этом не говорил ни слова. Так чувствовал Филипп.
<…>
Когда вчера в такси ему приснились поезд, купе, дальний одинокий огонек и девушка, спящая на нижней полке, он и подумать не мог, при каких обстоятельствах и насколько быстро придется ему тронуться в путь. Как скоро исполнился мимолетный сон!
На самом деле никакого купе, огонька и девушки, конечно, не было. А был душный плацкарт, кряхтение вагонных рессор на поворотах и трое попутчиков, бродивших с пивом до полуночи. Да, вот верхняя полка была. Сон, естественно, не шел ни на грамм. Всю ночь Филиппу представлялось содержимое пакета, который Авдеич оставил ему в «камере сохранения». Что там должно быть по законам жанра? Фото, потому что Филипп не мог даже представить себе, как выглядит «братец». Бумажка с адресом, чтобы знать, где «братец» обитает. И орудие убийства. Хотелось бы, конечно, чтобы это оказался какой-нибудь яд. Филиппу слабо представлялось, как он будет марать свои руки в крови человека, которого знал только по рассказам. В прямом смысле марать, то есть действовать каким-нибудь молотком или монтировкой. До пистолета вряд ли Авдеич додумается. Где ему достать-то оружие? А вот монтировка – это, зная Авдеича, можно предположить. Яд используют интеллектуальные убийцы. Выходит, тяжелый предмет. Второй момент. Если Авдеич послал его, Филиппа, прикончить брата именно в Киев, значит, знает, что там подходящие условия. И Филиппу представлялся частный домик где-то на окраине города, вокруг глухой сад, вскрика даже не услышат. А если это квартира? Надо будет что-то придумывать для того, чтобы проникнуть внутрь, что-то говорить, чтобы «братец» впустил его.
Всю ночь он ходил в тамбур курить. Однажды между перекурами все-таки удалось задремать. Сон длился, наверное, минут десять. Но за это время Филипп увидел Михайловскую церковь, такой, какой помнил ее с детства, когда его водила туда бабушка. Как будто входит он в церковь, ожидает, что сейчас увидит массу народа и службу, и священника – а церковь пуста. Пуста совершенно, одни стены стоят, но не полуразрушенные, а совершенно целые, словно ушли отсюда несколько часов назад, забрав при этом всё, что было. Ни одной иконы, ни одной свечи… Только шаги его гулким эхом отдавались от белых стен. И тут Филипп понял, что хоть все и ушли и всё унесли, но все-таки где-то здесь должны оставить крестик для него. Он походил по церкви, глядя себе под ноги, заглядывая в углы, пошарил за кануном. Но никакого креста нигде не находил. И в то же время всего его переполнило ощущение беспокойства. Как будто не может он уйти отсюда без креста. Никак не может. Но нет нигде креста, не оставили. В панике, чуть не плача от обиды, он выскочил из церкви, его ослепило солнце, и он машинально закрылся от него ладонью. А сквозь пальцы увидел крест – на куполе церкви.
— Нет, ну что же вы, издеваетесь надо мной, что ли! – закричал он в слезах. – Как же я его достану!
И проснулся. Странно, но слезы и в самом деле выступили в уголках глаз. Горло першило.
Он приподнялся на локте и уставился во тьму за окном.
— Боже, что же это я делаю… — забормотал он, вытирая глаза. — Собрался убивать человека и спасать собственную шкуру! Да разве этим свою шкуру спасешь? Разве этим от авдеичей избавишься? Это ведь на всю жизнь потом…
Новый рой мыслей накатил на него, заполонил голову, придавил к подушке. До этого ему всё казалось, будто происходящее все-таки больше походит на игру, нежели на реальную жизнь. Как будто играючи рисовал он себе и варианты убийства, и содержимое пакета. Играл в детектив наоборот. И вдруг настоящая, непридуманная, осязаемая мысль о том, что ему предстоит совершить убийство, захватила его целиком. И только благодаря этой мысли, словно камень придавившей его голову к вагонной полке, ему уже ясно представилось, что никого он не убьет, а, вернувшись, пойдет в Авдеичу, и честно скажет ему, что не может заплатить свой долг. И пусть лучше его Авдеич огреет монтировкой по голове. В конце концов, это тоже выход. Может быть, единственный правильный выход.
<…>
Как жаль, что я не из тех нищих духом, которые блаженны! Видимо, есть и другой тип людей, просто нищих духом без всякого блаженства. Отмерших духовно. Это я.
До какого унижения может дойти человек в собственных глазах! И ведь никто его не унижает, никто не стоит перед ним с палкой и не заставляет прижимать хвост. Перед самим же собой унижаешься. И есть ли предел этому унижению? Наверное, уже некуда ниже. Вот сижу я в метро, под землей, между прочим, на самой глубокой станции во всем городе, и ниже опуститься уже невозможно.
Кем ты был, Филя, еще вчера? Ты был ничтожеством, но все-таки еще напоминал человека отдельными движениями своей души. Помнишь, как ты вошел в свою старую квартиру, и всё в тебе сжалось от воспоминаний? И сразу ты про Киселёву забыл с ее штаниками… А кто ты сейчас, Филя? Прислушайся, что человеческого в тебе осталось?
Ведь ты ехал убивать человека. Допустим, не убил бы, рука не поднялась, но поехал ведь, сорвался сразу, испугался за свою шкуру, что вот Авдеич, этот сумасшедший мужичонка, возьмется за палку – и ты сразу хвост прижмешь. Даже не попытался сопротивляться… Ехал и представлял, как же убивать будешь. Но если ты, Филя, полоумного идиота испугался, то как же ты думал человеку череп раскроить и при этом не испугаться!
Столько лет тебя водил за нос сумасшедший, а ты даже не попытался усомниться в его рассказах, попытаться узнать, существует ли «братец» на самом деле. Вот это и есть твоя жизнь, Филя. Бессмысленная выдумка, лапша, обвившая уши несколько раз. Постоянное самоунижение. А ведь в тот момент, когда ты открывал эту дурацкую коробку, ты ведь унизил себя до того, что поверил в убийство, ты был готов к этому. Не убил, но был готов убить. А разве это не одно и то же? Вот то, что ты нашел в той дурацкой коробке – это и есть достойный финал, Филя. Что ты нашел в ней? Ни-че-го! Пустышку, бред сумасшедшего, бессмыслицу. Зря ты ее выбросил, она стала бы хорошим сувениром. Ведь нету у Авдеича никакого брата! Нету! И не было, наверное!
А ты ведь еще в деревню собрался. Эх ты! Хотел человека убить, а потом спокойненько за перо взяться, отдохнуть в глуши от делов праведных? Ну, не убил бы, не убил! Но какая к черту разница, если уже примерял топор в руке? Так куда теперь? Пока и здесь хорошо, в этом подземелье. А там увидим…
Над ним уже битых десять минут стояла дежурная метрополитена, следящая за эскалатором, и без конца повторяла один и тот же набор фраз, заходя то с одного, то с другого боку.
— Молодой человек, здесь нельзя сидеть. Нельзя тут находиться. Встаньте, или я позову милицию. Нельзя здесь сидеть, молодой человек. Вы слышите меня? Вам плохо? Здесь находиться нельзя. Встаньте, я вам говорю! Я сейчас наряд позову.
Но он не слышал ее. Не то, чтобы делал вид, будто не слышит. Или не потому, что ему хотелось ее не слышать. А просто не слышал, в первый раз за долгие годы погрузившись в себя настолько глубоко.
Еще в проекте «Донецк, я люблю тебя!»
Светлана Заготова. «Астрономия Земли»
Александр Верный. «Бенефис Аркадия Ивановича»
Элина Петрова. «Город, в котором я»
Вячеслав Верховский. «Сурепка и Гринпис»
Ещё статьи из этой рубрики
Комментарии
Написать комментарий
Только зарегистрированные пользователи могут комментировать.